X По авторам
По рубрике
По тегу
По дате
Везде

Военное детство монахини Марии (Часть вторая)

В Арзамасе меня потряс аэродром! Мы сначала жили на аэродроме. Там стояли досы — дома офицерского состава, где каждый день мы всё, что можно, законопачивали. Этот аэродром был секретный, на нем сотнями стояли самолеты. И каждый день приезжали летчики, притом часто с бомбардировщиков их переобучали на новые типы истребительных самолетов. Обучение шло не больше трех месяцев и было очень поверхностным. Чтобы ориентироваться в бою, нужно быть асом. Конечно, в первых боях больше половины слабо подготовленных людей погибало.

Мой папа был летчик-ас. Таких было немного. Таким был папин друг по фронту Зеленкин, Герой Советского Союза.

— Если летишь в бой с Зеленкиным — вернешься живым, — рассказывал отец. — С ним все возвращались.

Папа обладал тем же качеством, только он не так много вылетал на боевые действия. Я спрашивала потом у папы:

— А можно было отказаться лететь в бой?

— Разрешалось отказаться, но старались этого не делать. Я, по крайней мере, никогда этого не делал.

Папа рассказывал, что среди летчиков бытовало такое поверье: если человек чувствует, что ему нехорошо на душе, он не летит. Часто бывало так: собираются летчики, завтра — боевой вылет. Кто-то достает свои семейные фотографии, письма и отдает товарищу, который завтра не летит.

— Пусть на всякий случай побудут у тебя...

Погибнет! Как будто чувствует человек, что может не остаться в живых.

— Смотришь: свои партийные билеты оставляли, документы. А тут фотографию достает и обязательно адрес скажет, куда отослать… И нету человека, — рассказывал отец. — Я никогда так не делал.

И еще у папы сохранялось железное правило: никогда не выпивать накануне, перед вылетом. Никогда. Собственно, им было положено — пятьдесят граммов водки на ужин. А другие этим правилом пренебрегали. Он говорил:

— Я знал, что всё равно реакция снижается, всё равно ощущения не те. Я самолет чувствовал, как свою вторую кожу. Для меня самолет — всё.

Были с ним такие сверхъестественные случаи! Я всё это хорошо помню. К каждому летчику прикреплялся свой механик, который обслуживал самолет. Механик отца завозился, уже все взлетели, а они — никак. Уже по рации передают: «Подлетают немцы, надо уходить. Давай, Литвинов! Лети скорей!»

— А я не могу, — рассказывал папа. — У меня механик не готов, еще что-то не доделал. А механик должен был уходить с другими, у кого самолет больше. А мой самолет — одноместный, только летчик и помещается! Все уже улетели. Как его бросить? Это значит — оставить его на «съедение» врагам? Думаю, ладно, как-нибудь взлетим, и затолкал его в хвост — он такой щупленький, маленький.

Папа еле взлетел, потому что сразу балансирование у самолета другое… Да еще в этом же полете их обстреляли. Папа вспоминал:

— Я был уверен, что везу труп. Наконец, сел, хоть и с большим трудом. Прислушиваюсь: как ты там, Вася? Ты там жив?.. Высовывается! Я так обрадовался, что он жив остался!

А в другой раз отца обстреляли «наши». Папа пролетал над станцией, видел вокзал, паровозы. И вдруг зенитки!

— Вижу, что наши стреляют! И вот такую дырищу пробили в крыле. С большим трудом посадил. Сразу же самолет перекосило. И когда сел, подошел, посмотрел, у меня даже сердце упало: два миллиметра от бензопровода. Чуть-чуть — и всё. Взорвался бы.

Папа был очень медлительным в быту, долго одевался, медленно ходил. А мама была горячая. Она всегда его торопила:

— Тебя надо вечно подгонять! Я тебя вечно жду!

Но эта замедленность однажды спасла целых две жизни. После театра военных действий летчики всё равно улетали в тыл, они никогда не были на передовой, всегда возвращались. Потому что они ценились на вес золота. Но немецкие бомбардировщики особенно охотились за летчиками. Папа рассказывал:

— Сижу я у себя, отдыхаю, а нужно идти на ужин. За мной зашел один летчик и говорит: «Ну, давай, Литвинов, вечно ты мешкаешь. Пошли скорей». Я ему: «Ну, подожди. Я еще не оделся, не обулся». Он меня торопит, говорит: «Да что ты! Все уже пошли. Я так проголодался — одевайся скорей». И ждет. И я его так сильно задержал, что-то медлил всё со своим одеванием. Наконец, оделся. Идем. Сто метров не дошли до столовой, и тут — бомба прямого попадания, прямо в столовую. И все там, сколько было, триста человек, в куски…

— Как я тебе благодарен! — товарищ долго потом был потрясен случившимся, ходил за отцом по пятам. — Господи, это ж надо! Мы с тобой были бы на том свете… Спаситель мой!

После этого у папы появился аргумент в свою защиту, он маме всегда говорил:

— Вот видишь, Аня, ты меня всё торопишь. А эта моя привычка спасла тебе мужа.

И мама, вспомнив этот случай, переставала его торопить.

Аэродром мне тоже запомнился на всю жизнь. Потому что с этого аэродрома каждый день вылетали самолеты. Тогда я влюбилась в мальчика из Москвы, мне исполнилось семь лет, а ему — уже десять. Его отец служил главным инженером нашего авиационного полка, а мой папа был начальником эскадрильи и обучал летчиков. Моему другу его отец давал ракетницу и он, мальчик, сам выпускал в бой самолеты. Они стояли тройками и по ракете — взмывали. Через минуту к стартовой черте подъезжала еще тройка, через минуту — следующая… И все летели на фронт. Когда он вырос, мы вспоминали:

— А ты помнишь, как я стрелял ракетницей, как мне папа давал командовать самолетами?

— Я не помню, но я слышала и видела самолеты… Но не тебя.

Я не стояла рядом, потому что туда никто не допускался. Но мне очень хотелось быть рядом с ним. Я просто слышала и видела, как раздавался хлопок, и они взмывали в небо: тройка за тройкой. И так — каждый день. Кроме того, постоянно происходила учеба, которая нередко заканчивалась авариями. Даже не на фронте, а во время обучения всё могло быть. И я помню, как погибли два моих любимых летчика. Одному было всего двадцать шесть лет, другому — двадцать восемь. Семьи их жили там же, в Арзамасе. Они столкнулись в воздухе, лоб в лоб — стукнулись и рухнули. Казалось бы, такое большое небо…

Если погибает летчик, надо как-то сообщить жене. Эти случаи были настолько часты, что сложился в части обычай — традиционный состав оповестителей несчастья приходил в дом вдовы. Собирается человек шесть: начальник или заместитель полка, комиссар, кто-то из друзей и кто-то из жен. Из жен обычно ходила моя мама. А поскольку она боялась оставлять меня дома одну, всегда и везде таскала с собой. Пошли мама, папа, начальство и я. Вот мы стучим, входим. Жена на нас посмотрела, сразу всё поняла и упала в обморок.

На фронте погибали очень тяжело и очень страшно, а иногда — и просто из-за несовершенства самолета. Уже не двукрылые, а однокрылые самолеты «Ла», разработанные конструктором Лавочкиным, просто рассыпались в воздухе. И летчики написали в Москву письмо: «Что вы производите, что вы выпускаете, люди гибнут на вашем хламе, не долетая до фронта!» И Лавочкин сам приехал в наш полк — он не поверил, что его самолет так плох.

— Не может такого быть, чтобы мой самолет был столь непрочен! Это — клевета! — выступал он перед летчиками в ДК.

А один летчик встал и сказал:

— Хотите, я развалю ваш самолет!

Лавочкин говорит:

— Золотые часы тебе отдам, если развалишь. Но останься только живым.

И летчик сделал это — выбросился с парашютом. Почувствовал момент, как начинается вибрация, от которой отваливаются детали. Оговорюсь, что для летчика покинуть свой самолет, оставить и не посадить — это страшная трагедия. Все летчики были воспитаны так, что до последнего момента надо стараться спасти самолет, ведь это очень дорогая штука. Жизнь тогда ценилась гораздо меньше, чем всё остальное. И люди были так воспитаны, что жизнь можно отдать, а самолет — нельзя. И этот смелый летчик, когда почувствовал, что машина начинает трещать по швам, дождался отрыва детали и прыгнул с парашютом. Благодаря этому подвигу конструкторы начали работать над самолетом и многое в нем исправили.

Сначала мы жили на аэродроме, потом нас перевели в село. В досах мы каждый вечер занавешивали все окна, чтобы не было видно ни полосочки света. Всё зашторивалось до основания: любое светлое пятнышко могло выдать, где находится наш засекреченный аэродром, который так искали немцы. Они мечтали его разбомбить. Сразу несколько сотен самолетов и летчиков — какая завидная добыча! Но Господь нас скрыл от вражеских глаз. Ночью мы видели только шторы, а днем смотрели на мир сквозь наклеенные на окна бумажки. Эти бумажные полоски держали стекла, чтобы они не сыпались на нас во время бомбардировок.

Потом мы снова переехали в Борисоглебск, в авиационное училище. Там я пошла в четвертый класс. А когда я училась в седьмом классе, мы перебрались в Минск. Шел уже пятидесятый год. Минск тех лет был такой: от площади Победы до Первомайской — ни одного дома, руины. На площади Победы стояли два дома, построенные немцами. В одном из них мы и жили. Посмотришь в окно — сплошные ямы и рытвины, никаких зданий, всё разрушено. Так выглядела Советская улица, сдвинутая влево, узенькая, разоренная, совсем не напоминала она нынешний проспект. Потом уже начали насыпать грунт, расширять ее, стали строить большой мост, и появился проспект Сталина. За свою бытность проспект носил разные имена: и Сталина, и Ленина, и Скорины; теперь это проспект Независимости. Но у меня перед глазами стоит та самая улица, Советская… Я в жизни больше не видела столько руин.

Расскажу еще о своих полетах. Когда я училась в девятом классе, мне довелось полетать с папой на самолетике! Тогда папу уже отстранили от истребительной авиации, потому что он не выдержал центрифугу. Приехал очень расстроенный, весь в горе:

— Как это так, я больше не буду летать на истребителях!

Мама страшно обрадовалась и говорит:

— Слава Богу, я так устала переживать!

Его направили в Минск, в аэроклуб, начальником летной части. Папа уже тогда стал подполковником и начал в Минске обучать гражданских людей. В аэроклубе была легкомоторная авиация, планеры и парашюты. Папа и я очень хотели, чтобы я спрыгнула с парашютом. А мама сказала:

— Только через мой труп!

Он маму любил, слушался ее… И отговорил меня:

— Ладно, Лида, мама не хочет. Не будем рисковать, не будем ее ослушиваться.

И тогда я ему поставила условие:

— Ну, тогда ты меня должен повезти в зону! Я хочу увидеть небо! Чтобы оно было снизу и сверху!

А «зона» — это значит фигуры высшего пилотажа, по которому мой папа — мастер спорта…

— Ну, что же делать, в зону так в зону, — грустно отвечает отец. Меня он тоже очень любил и не мог отказать.

Садимся мы с ним в самолет, он спереди, я за ним. Взлетели, сначала по кругу проехали, потом поднялись выше… Он говорит: «Сейчас будет "бочка Имельмана"».

Несколько мгновений — и ты оказываешься вниз головой. Когда самолет только пошел вверх, у меня появилось такое ощущение, что меня кто-то за голову взял, опустил вниз и сильно-сильно прижал. Я ничего не успела понять. Летим. Папа спрашивает:

— Ну, что? Видела небо?

Я ответила, что ничего не видела. А мне так хотелось в положении вниз головой посмотреть за борт и увидеть под ногами не землю, а небо. Как будто смотришь вниз, а видишь небо... Я говорю:

— Хочу опять небо посмотреть!

— Так а чего ж ты не смотрела?

— Так меня прижало!

— Ну, так ты ж держись! Держись и смотри!

А самолет без кабины — открытый. Вокруг ветер, глушит, задувает.

Опять папа вверх взмывает, переворачивается, и опять такое впечатление, что сильная рука тебя берет и твою голову приталкивает к коленям. Так и не вышло мне увидеть небо! Я говорю:

— Ну, ладно. Давай что-нибудь другое.

— Ладно, давай уходить в штопор!

И вот он подымается вверх, потом вниз и — винтом вниз, вниз, вниз... А перед самой землей — фьюить — и вышел! Ощущения необычные, каждый раз воздух захватываешь и не знаешь: дышишь ты или нет… Потом мы сели. Видим: кто-то к нам бежит. Оказалось, начальник аэроклуба — и кричит, руками машет:

— Литвинов, да ты что, с ума сошел? Ты что, с дочкой?

— Да! — гордо отвечает отец. — Моя дочь Лидия — смелая девчонка!

— Ну, и как тебе? — спрашивает у меня тревожно начальник.

Я говорю:

— Замечательно!

Он говорит:

— Ну и ну! Ничего себе, детки пошли!

Все, конечно, страшно удивлялись. А я прошусь еще! Может, папа себя плохо чувствовал или торопился, он отказал:

— Ну, я сейчас больше не могу. Я тебе другого летчика дам, — увидел коллегу и попросил: — Покатай ее немножко.

И вот я села в другой самолет. Смотрю, мы садимся не на аэродром, а на поле. Я говорю:

— А что случилось?

Он бледный, молчит. А я допытываюсь. Он отвечает:

— У нас один мотор отвалился.

Оказалось, когда мы вылетели, один из двух моторов упал. У пилотов, как и у моряков, считается, что женщина на корабле — к несчастью. Я только сказала:

— Это из-за меня…

Он не спорил. Мы шли пешком вдвоем с летчиком с этого огорода — вот такое приключение. И больше я уже не летала, к радости моей мамы.

Закончилась война, но люди долго не хотели с ней расставаться. Долго она еще жила в рассказах и, как ни странно, в песнях. Когда собирались застолья, все мы пели военные песни. И совсем не грустили — радовались, что победили. А папа с мамой пели еще и довоенные песни. Отец по-прежнему играл на гитаре, только я танцевала уже не дома, а в городском саду…

Папа всегда участвовал в самодеятельности. Помню, как в полку на сцене он исполнял романс «Ожидание». Это незабываемо, и не только для меня. Мама пела в хоре и даже участвовала в трио, в дуэтах. Отец любил оперу «Запорожец за Дунаем». Вместе с мамой они пели сцену Одарки с Карасем: мама была Одарка, а папа — Карась. Это так красиво у них получалось! До старости они пели. Споют арии, потом — военные песни и закончат украинскими. Я многие песни на украинском языке позабыла, но когда вспоминаю — слышу голоса своих родителей… Как жаль, что сейчас не стали петь. Ведь нелегко люди жили, а душа пела.

Что еще сказать о моем военном детстве? Несмотря ни на что, оно было счастливым, ведь со мной рядом были мои родители: мама и папа.

Как не благодарить за это Бога?

Фрагмент из книги Татьяны Дашкевич «Письмо, летящее сквозь годы», серия «Дети войны»

25.06.2018

Просмотров: 103
Рейтинг: 5
Голосов: 7
Оценка:
Комментарии 0
6 лет назад
Матушка Мария, низкий Вам поклон за Ваши бесценные воспоминания!
Они для меня как глоток чистого воздуха, как встреча с дорогими-родными-близкими сердцу людьми.
Храни Вас Господь!
Выбрать текст по теме >> Выбрать видео по теме >>
Комментировать