Серебряный век: ощущение времени
Интервью с культурологом, преподавателем, драматургом Юлией Чернявской
6–7 ноября в арт-пространстве «ВЕРХ» состоится ежегодный социально-культурный проект Свято-Елисаветинского монастыря «Белым по черному». В преддверии события мы встретились с Юлией Чернявской — культурологом, профессором БГУКИ, драматургом, специалистом по Серебряному веку и русскому авангарду, чтобы поговорить об интересном и противоречивом Серебряном веке, а также попытаться понять, почему поэты того времени — по-прежнему наши современники.
В нашем проекте «Белым по черному» мы пытаемся через искусство и литературу приблизиться к осмыслению сложной картины переломного этапа революции 1917-го, показать, как реагировали на происходящее представители той эпохи. Юлия Виссарионовна, чем в этом контексте стал Серебряный век?
Серебряный век стал окончанием и переосмыслением Золотого, осознанием грядущей трагедии и возникновением нового типа чувствительности. Это попытка спасти культуру и личность разными путями: путем неканонической веры (например, последователи В. Соловьева и в первую очередь Блок); возвращением мистериальной телесности («башня» Иванова); ясностью зрения и честностью слова (Ахматова, Ходасевич и др.), поиском нового языка (Хлебников, Маяковский и др.). И это далеко не все.
Если в определении начала Серебряного века исследователи в основном единодушны, то конец этого периода вызывает споры. Каковы, по Вашему мнению, хронологические рамки Серебряного века русской поэзии?
Да, предлагается как минимум пять версий. Первая — 1917, вторая — 1921 (смерть Блока и казнь Гумилева), третья — тридцатые годы, четвертая — год смерти последнего столпа этой традиции — Ахматовой (1966), пятая — 1996, год смерти наследника Серебряного века, Бродского. Я склонна считать финалом Серебряного века тридцатые годы: к этому времени многие уже умерли и погибли, многие перестали писать, а остальные стали писать по-другому и о другом: те же Ахматова, Цветаева, Ходасевич, Георгий Иванов и пр. А главное, сами они ощутили, что их век кончился, исчезла их среда, что отныне они — одиночки… Это было общее ощущение и для поэтов в России, и для поэтов в зарубежье. Впрочем, можно ли называть веком сорок лет?
Насколько понятие «Серебряный век» уместно применять к образу мышления? Чем отличались искусство и философия Серебряного века?
Главное — право на разность путей. Ведь даже литературные и интеллектуальные группировки создавались во многом искусственно: в них приходили по принципу симпатии. Более того, они очень недолго существовали (кроме старших символистов). Младшие символисты как таковые распались после разрыва Блока с Белым. Футуристы как течение просуществовали только два года. Акмеисты — меньше четырех. Имажинистов, строго говоря, вовсе не было. Добавлю: как только поэт становится большим, он сам себе становится течением, а вокруг может болтаться толпа эпигонов, но это уже не важно. Потому глупо называть Блока символистом, а Маяковского — футуристом.
Плеяда Серебряного века — очень разные люди. И в поэзии, и в философии они говорили очень разными голосами. Пожалуй, главное, что дал Серебряный век, — это образ личности, ее право на существование и на свой особый язык, причем личности несовершенной, но понятной и нам, потомкам. Язык эмоциональной рефлексии, если можно так выразиться… Они заговорили о том, о чем не говорили предшествующие поэты и философы. Раньше поэт был высоко над человеком, теперь поэт позволил себе стать человеком (к слову, не обязательно «хорошим»)… Они породили своего читателя, и этот читатель жив по сей час. В этом смысле они — наши современники. Увы, из Золотого века мы помним только Пушкина, но не помним ни Баратынского, ни Вяземского… Мы не знаем «Философических писем Чаадаева», а ведь они — и это спустя два столетия! — про нас. Мы не знаем Тютчева и тютчевской линии в поэзии — хотя это тоже про каждого из нас. Но Тютчев был закрытым поэтом, а поэты Серебряного века — открыты.
Кроме этого, они пытались сделать из своей личности легенду — и им это удалось, только современный читатель большую часть этих легенд не знает. Это было, с одной стороны, прекрасно, а с другой — жестоко и/или трагично и по отношению к себе, и по отношению к окружающим. Об этом очень хорошо сказано в «Конце Ренаты» Ходасевича («Некрополь»). Жестокость к себе и другим сильнее всего проявилась в жизни и смерти Цветаевой, а произвол и равнодушие по отношению к людям — не только в жизни, но и в поэзии Михаила Кузмина и раннего Г. Иванова. В философии та же картина: если предшествующие авторы — до Ницше — претендовали на правоту своей концепции — то есть на ее верность с точки зрения вечности, то эти пытались сплести философию и жизнь. У каждого из них звучит очень горячая пульсирующая нота — и, опять же, это очень разные ноты. Невозможно перепутать Бердяева и Федотова, Лосского и Льва Шестова, Федорова и Розанова. Это персонологический период. Наконец, это очень диалогическое время — время полемики… И да, безусловно, это образ мышления, начавшийся в философии с Владимира Соловьева, а в литературе даже не со старших символистов, а, скорее, с Иннокентия Анненского.
Верно ли, что поэты Серебряного века стремились продолжить традиции русской поэзии, для которой человек был важен сам по себе, важны его мысли и чувства, его отношение к вечности, к Богу, к любви и смерти в философском, метафизическом смысле? Какие еще ключевые моменты поэзии Серебряного века можно отметить?
Трудно говорить о ключевых моментах. Можно — о ключевых личностях. Главное в этом времени — почти потерянная надежда на спасение нас, таких, какие мы есть, несовершенных, грешных. Нас лично. Вот это довольно эгоцентрическое «мы» было верно и для «башни» Иванова с ее оргиастическим культом; и для салона Мережковских (вполне благополучного); и для «Бродячей собаки»; и для волошинского Коктебеля; и для дома Бриков… Это ключевые топосы времени. Помимо того, о чем я уже сказала, — это ужас машины, фабрики: вспомним блоковское стихотворение «В соседнем доме окна жолты». Это отвращение к власти и к буржуазности. И то, и другое роднит мыслящих людей того времени с «проклятыми поэтами», то есть это общеевропейский тренд. Когда говорят о поэтах и философах, принявших революцию — во всяком случае, сначала принявших, — обычно их осуждают, будто бы они могли знать то, что знаем мы. А ведь отвращение к устаревшей, недейственной, тянущей страну в прошлое форме правления; к социальной несправедливости; к угнетению народностей; к «распутинщине»; к смеси жестокости и бессилия (вспомним пир во время Ходынки и «Кровавое воскресенье»); к охранке, пропитавшей весь быт — это фоновое чувство интеллигенции того времени. Серебряный век с одной из точек обзора — ощущение пира во время чумы и в преддверии еще более страшной чумы. В грешности этого пира обвинили себя Ахматова, Ходасевич, частично — поздний Георгий Иванов. Ощущение Апокалипсиса. И робкая надежда на то, что из его огня мы выйдем очистившимися. Конечно, этот нерв эпохи более всего артикулирован Блоком. Кстати, в отличие от многих других он думал не только о себе. Позже эту ноту — «не только о себе» — будет всю жизнь продолжать Ахматова. В эмиграции — иным путем — Елизавета Кузьмина-Караваева (мать Мария Скобцова).
Если говорить о поэтах Серебряного века, какие имена и почему Вы непременно включили бы, чтобы отобразить срез того времени?
Иннокентий Анненский. «Все мы вышли из Анненского — и Осип, и я, и даже Маяковский», — писала Ахматова. Он дал образ нового человека, человека времени; образец нового чувствования (об этом очень интересно сейчас пишет А. Кушнер). Блок. Его жизнь, в общем, синонимична Серебряному веку. Ну, и потом, он больше, чем гениальный поэт. Он — гений в самом классическом смысле слова. Оракул, но с обостренным чувством социальной несправедливости. Андрей Белый. «Великая четверка»: Ахматова, Мандельштам, Пастернак, Цветаева. О каждом из них можно говорить бесконечно. Кстати, они покрывают все поле темпераментов. Когда-то давно, еще в студенчестве, поняла: Пастернак — сангвиник, Цветаева — холерик, Ахматова — флегматик, Мандельштам — меланхолик. А несколько лет назад выяснила, что изобрела велосипед: об этом Соломону Волкову говорил Бродский. Далее. Безусловно, ранний Маяковский, создавший новый язык — язык чувственности, отчаянья, бунта, жалобы. Хлебников, путем зауми искавший общий язык с человечеством. Ходасевич — кристальный по форме и горький по смыслам поэт и одновременно жестокий, пристрастный, невероятно яркий критик. Корней Чуковский — первый культуролог, о чем мало кто знает. Бальмонт. Ну, и без религиозных философов это время трудно представить. В первую очередь, без Бердяева, Розанова, Федотова и утопически прекрасной концепции Николая Федорова. Циолковский — та же струя, в общем: идея Вселенной, в которую можно вселить человека, облагородив его, не случайно он ученик Федорова. У меня есть лично любимые, менее известные имена. Например, женские: Черубина де Габриак, Мария Шкапская, та же Кузьмина-Караваева.
Война, демонстрации, сменяющиеся политические лидеры, неустроенный быт, очереди за хлебом, страдания, разделенность людей и среди этого — многообразие творческих проявлений, яркость и неоднозначность художественных высказываний (появление художественных и литературных объединений, тот же русский авангард 20-х). Как можно объяснить такую дихотомию?
Никак, кроме того что плеяды гениев появляются на переломе эпох благополучия (часто им противного) и неблагополучия, эпох обустроенности и эпох бездомности, как называл их Мартин Бубер. Это, кстати, свойственно далеко не только России — Европе тех времен тоже. Примечательно, что наш миллениум (гораздо более значимый с точки зрения формальной смены эпох) ничего такого не породил.
Творчество (в виде искусства) активно ставилось на борьбу за революционные идеи. Талантливыми лозунгами, плакатами, литературными произведениями народу внушались нужные паттерны. Власть очень активно использовала эти инструменты пропаганды. Но было, конечно, и неудобное, ненужное творчество, которое не укладывалось в заданные рамки, его игнорировали, затыкали, умертвляли. Давайте вспомним про «певцов революции», тех, кто искренне поверил и воспевал ее. И о том, что с ними потом произошло… Почему в большинстве случаев после эйфории многих ожидало разочарование?
Я об этом много говорила в авторской передаче "Александр Блок. Дурная кровь". Желающие могут посмотреть на Youtube. Они ждали революции как огня, который может очистить и их лично, и эпоху, и человека как такового. Для этого самые честные из них были готовы пожертвовать собственным благополучием и даже жизнью, как тот же Блок. А революцию присвоили, как бы мы теперь сказали, «гопники»: это беда революций как таковых. Потом ее прибрали к рукам те, кто начал вновь создавать империю, уже в 1930-е. Кстати, об этом, предвидя, очень хорошо сказал Кафка: «Чем шире разливается половодье, тем более мелкой и мутной становится вода. Революция испаряется, и остается только ил новой бюрократии. Оковы измученного человечества сделаны из канцелярской бумаги». Те же, кто, как Маяковский, продолжали ее воспевать, видя и понимая это, либо пробились в стройные ряды советских писателей, либо в конце концов убили себя физически — из пистолета ли, алкоголем ли, лизоблюдством, утратой таланта… есть много способов самоубийства. Новаторы всегда жаждут революции. И она их всегда пожирает первыми — физически или морально.
Маяковского часто обвиняют в служении системе. И того же Родченко, с которым Владимир Владимирович и дружил, и тесно сотрудничал творчески. Но у них обоих — потрясающий жанровый прорыв, новое слово, как в поэзии у Маяковского, так и в фотографии у Родченко. Получается, обслуживая систему, также можно «открывать» и «прорывать(ся)»? Или «служения» как такового не было?
Все лучшее, что написал Маяковский, было создано, пока о революции еще грезили и когда на нее, свершившуюся, еще надеялись. Остальное — тень, подражание себе прежнему. Он вошел в новую интеллектуальную буржуазию, эксплуатируя приемы, наработанные ранее. Он стал пуст. Когда он застрелился, обожавший и не принимавший его последнее десятилетие Пастернак сказал (не ручаюсь за дословность): «Много лет Маяковский-человек убивал в себе поэта, а потом Маяковский-поэт восстал и убил человека». Еще он написал: «[Узнав о самоубийстве Маяковского], я разревелся, как мне давно хотелось». Давно — потому что он видел творческую и личностную деградацию человека, которого очень любил. Родченко вполне удачно кооптировался с властью: конструктивизм и гигантомания — столпы ее эстетики. А вот людей, революционных по сути, как Мейерхольд и Дзига Вертов, система уничтожила: Мейерхольда буквально, Вертова — символически, не пуская его дольше «Новостей дня». Что до «обслуживания системы», то не все авторы, жившие в СССР, обслуживали систему. Даже те, кого печатали, чьи фильмы и спектакли доходили до читателя и зрителя. Система и Родина — разные вещи, хоть у нас их любят отождествлять. Так, всегда существовала «вторая культура»: тот же Чуковский, ушедший в детскую литературу (и невероятно обогативший ее, как и Маршак), трагически погибшие Добычин, Пильняк, Бабель и другие, Платонов — высота из высот, Зощенко, Ахматова, Булгаков — и далее, спустя десятилетия — Искандер, Василь Быков, Битов, Чабуа Амирэджиби, Тарковский, Окуджава, Вениамин Блаженный, Ахмадулина, Айтматов, Самойлов, Левитанский и многие другие, включая прекрасных режиссеров, ученых, философов (один Мамардашвили чего стоил!), блестящую семиотическую школу… Абсолютно честные люди, не обслуживавшие систему, а творившие — с кучей препонов — у себя на Родине. Кроме того, были те, кто ушел во внутреннюю эмиграцию: поколение художников-дворников и поэтов-кочегаров.
Среди множества имен, составивших духовное ядро Серебряного века, наверняка есть те, которые Вам особенно дороги по тем или иным причинам. Например, чей путь или выбор Вам близок?
Гумилева, увы, узнала слишком поздно, чтобы полюбить: он — поэт для молодых, но не восхищаться его отдельными строками и отдельными стихами не могу. Всю жизнь выбивала из себя «цветаевщину» в личном плане, хотя согласна с Бродским: это самый крупный поэт ХХ века. У Ахматовой, напротив, всю жизнь учусь — глубине, умению запечатывать много смыслов в одну строку, чувству собственного достоинства. Пастернак со мной с детства — и останется до смерти. Мне хотелось бы выбирать, как Пастернак с его пантеизмом, радостью, поющим миром вокруг, но в силу личностных характеристик могу идти только путем Ахматовой. Волошина люблю, скорее, как личность, чем как поэта и художника. Хотя есть одно его известное стихотворение, ставшее для меня программой жизни. Кстати, оно дает понять не только жуткую сторону революции, но и жуткую сторону дореволюционного «придворного» мировоззрения: «одни идут освобождать Москву и вновь сковать Россию».
Одни восстали из подполий,
Из ссылок, фабрик, рудников,
Отравленные темной волей
И горьким дымом городов.
Другие из рядов военных,
Дворянских разоренных гнезд,
Где проводили на погост
Отцов и братьев убиенных.
В одних доселе не потух
Хмель незапамятных пожаров,
И жив степной, разгульный дух
И Разиных, и Кудеяров.
В других — лишенных всех корней —
Тлетворный дух столицы Невской:
Толстой и Чехов, Достоевский —
Надрыв и смута наших дней.
Одни возносят на плакатах
Свой бред о буржуазном зле,
О светлых пролетариатах,
Мещанском рае на земле...
В других весь цвет, вся гниль империй,
Все золото, весь тлен идей,
Блеск всех великих фетишей
И всех научных суеверий.
Одни идут освобождать
Москву и вновь сковать Россию,
Другие, разнуздав стихию,
Хотят весь мир пересоздать.
В тех и в других война вдохнула
Гнев, жадность, мрачный хмель разгула,
…
И там и здесь между рядами
Звучит один и тот же глас:
«Кто не за нас — тот против нас.
Нет безразличных: правда с нами».
А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.
Какова, на Ваш взгляд, духовная ценность поэзии? Можно ли сказать, что сегодня поэзия ушла на второй план по сравнению с теми же 1980-ми, когда молодежь просто разговаривала стихами?
Безусловная ценность. И да, молодежь действительно ушла от стихов. Даже читающие молодые люди не знают поэзии, не любят ее. Чтобы ее любить — надо в ней жить. А это трудно и порой больно. Чего они себя лишают — так это катарсиса. Поэзия — аптечка для души. Это сознание, что в своей беде ты не один и что твоя горечь, твоя печаль, твое разочарование, твоя радость, твой восторг — не просто чувства, раз они высказаны такими словами: в них появляется вселенская глубина. Космическая. Но хочет ли ее наше время? Нет. О причинах этого можно говорить много, посыпая главу пеплом… Но я не буду. Во-первых, бесполезно, во-вторых, что можно сказать тем, кто не хочет слышать? В-третьих, вероятно, у них есть собственная правота. Иногда я читаю на лекциях Пастернака, Цветаеву, Мандельштама, Заболоцкого, Тарковского — и студенты замирают. Но я знаю: после лекции они не пойдут читать стихи задевшего их поэта, хоть теперь это проще — есть Google (у меня было три общих тетрадки Цветаевой и две — Мандельштама, переписанных собственной рукой из книг, которые мне дали на несколько дней). Причем еще выпускники семилетней давности начали бы искать стихи. К сожалению, понятия «знание» и «понимание» практически полностью заместились понятием «информация». Это говорит о многом — отчасти хорошем, отчасти плохом… Для поэзии и философии — о плохом (разве что постструктурализм можно в этот концепт запихнуть, но для меня это не философия, это другая область мысли).
Что для Вас лично кажется наиболее важным и значимым в разговоре о революции 1917 года? Почему об этом важно говорить сегодня? И важно ли?
Очень важно. Потому что если начинаешь сравнивать общественную ситуацию и ее оценки в те и в нынешние дни, видишь, что мы упрямо ходим по кругу. Нет же, чтобы хотя бы по спирали… И все те же грабли бьют нас по носу (с поправкой на информационное общество, однако «информационное» — лишь информированное, но не понявшее). Среди нас «новая аристократия», которой плевать на слабого и забитого: они порхают и детинятся до седых волос. Та же бессильная интеллигенция, только теперь она зачастую культивирует свое бессилие, прикрываясь постмодернистским «интеллектуал не должен нести свои ценности…» Среди нас те же большевики (которые ненавидят СССР и коммунизм, но рассуждают так же и готовы так же карать), те же эсеры, террористы, правда, Интернет дает им возможность не убивать физически, а отделываться вербальной агрессией… Кстати, интересно бы проследить общее, например, у эсеров и нынешних чеченских террористов. Тот же «человек-масса», если пользоваться термином Ортеги-и-Гассета. То же «предчувствие гражданской войны» — и войны начинаются (правда, теперь зачастую гибридные). То же понимание революции как возмездия. То же «весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…» А что «затем»? Это главный вопрос, которого мы себе не задаем. Не решаемся.
Беседовала Мария Котова
03.11.2017